Луис де Гонгора – противоречивый гений, ставший основателем культизма. Луис де Гонгора – противоречивый гений, ставший основателем культизма Смотреть что такое "Гонгора, Луис де" в других словарях

Луис де Гонгора-и-Арготе (Luis de Gòngora y Argote).

1986. Памятные книжные даты.

http://www.elkost.com/journalism/_1986_luis_de_gngora_y_argote.html

О Бетис, жидким серебром взметнись!

Пусть волны злые потопить грозятся

Тот пышный край, где Сенеки родятся.

Где траурный тоскует кипарис!

Край Одиночеств. скорбью захлебнись!

Кровавые во мгле ручьи струятся:

Угас наш свет, как зрак того злонравца.

Невинный кем был умерщвлен Ацнс.

Пусть прах поэта тленный взят могилой —

Струнам успел доверить лиры милой.

И в песнях дивных он вовек живой:

Где опочил ниш лебедь белокрылый.

Там феникс народился огневой.

Лопе де Вега. 1627 (Перевод мой.— Е. К.)

Оплакивающий Гонгору сонет Лопе напоминает шараду, разгадка которой скрыта в созвучиях: Бетис (ныне Гвадалквивир, река в Кордове, родном городе поэта) перекликается с именем Ацис (Ацис, или Акид — персонаж знаменитой поэмы Гонгоры "Полифем", по античному мифу, возлюбленный нимфы Галатеи, убитый из ревности одноглазым циклопом Полифемом и превращенный в кровавый ручей, также упомянутый в этом катрене). Эти созвучия вызывают в памяти читателя имя умершего поэта: дон Луис. Сонет и вправду составлен как шарада — или как мозаичная картинка. Все части этой мозаики— излюбленные поэтические образы Гонгоры: серебро—у Гонгоры символ реки забвенья, старости, смерти; кипарис—символ печали; Одиночества— так называлась вторая, наряду с "Полифемом", знаменитая поэма Гонгоры; лебедь у Гонгоры обычно символизирует поэта, отдавшего всю душу стиху, "поющего умирая"; наконец, феникс и огонь— символы памяти и вечности.

Но не только этими образами воссоздает Лопе поэтическую стихию творчества Гонгоры. Читатель отмечает и своеобразие синтаксиса: обилие гипербатов (риторических фигур, далеко, иногда по разным строчкам, разводящих грамматически взаимосвязанные слова). Гипербаты — прием, обычный в латинской классической поэзии,— в испанских стихах звучали непривычно и тор-жественно: именно поэтому они сделались любимейшим приемом Гонгоры. Лопе постарался, чтобы созданное им стихотворное надгробие каждой своей деталью напоминало об ушедшем поэте.

Перед нами прекрасный памятник Гонгоре — и одновременно замечательный памятник тому большому направлению европейской поэзии, основоположником и символом которого в Испании считается Гонгора. Речь идет о поэзии барокко.

Траурный сонет Лопе—лишь одно из массы стихотворений, посвященных дону Луису Гонгоре: еще при жизни поэта современники забросали его сотнями восторженных панегириков — и сотнями злобных эпиграмм. Если сухие, выразительные, очень испанские черты внешности этого желчного и болезненного человека, проведшего тихую жизнь в церковных должностях — синекурах, донесены до нас кистью Веласкеса, то литературный облик его был нарисован крупнейшими испанскими стихотворцами начала XVII в. И нарисован столь ярко, что на протяжении трех столетий о творчестве Гонгоры судили под воздействием этих литературных портретов.

А между тем литературные мнения XVII в. отличались особой пристрастностью. Творческая полемика легко разгоралась и быстро переходила на личности, выпады рождали ответные выпады, оскорбления нарастали, как снежный ком:

Я слышал, будто дон Луисом

Написан на меня сонет.

Сонет, быть может, и написан,

Но разве рождено на свет

То, что постигнуть мочи нет?

Иных и черт не разберет,

Напишут что-нибудь—и вот

Себя поэтами считают.

Увы, еще не пишет тот,

Кто пишет то, что не читают...

(Перевод П. Грушко)

Так писал о Гонгоре другой замечательный испанский писатель XVII в. Франсиско де Кеведо.

Кеведо был главным противником Гонгоры, но далеко не единственным. Тот самый Лопе, траурный сонет которого полон скорбного восхищения, при жизни бомбардировал Гонгору совсем иными со-нетами, где стилизация "под Гонгору" имела оскорбительно-пародийный смысл:

Спой, лебедь андалузский: хор зеленых

Вонючих жаб из северных болот

Твоим стихам охотно подпоет...

(Перевод. мой.— E. К.)

Гонгора не оставался в долгу. До самой смерти он не пропустил ни единой возможности огрызнуться на колкость противника, не спустил литературному врагу ни единого промаха, поэтического ляпсуса. Некоторые его ответные эпиграммы с трудом удерживаются на грани при-стойности; эпиграммы его последователей, учеников и друзей нередко переходят эту грань. За густой вязью обидных словечек, не всегда понятных оскорблений (смысл иных намеков погребен в толще столетий) современные исследователи пытаются разглядеть реальный ход литературной дискуссии: ведь ясно, что именно полемикой о Гонгоре завязан сложный узел литературных взаимосвязей и противостояний в культуре XVII в.

Как явствует из заявлений и противников, и защитников гонго-ризма, приметами данного направле-ния в основном считались усложненная лексика (неологизмы на латинской и греческой основах) и усложненный синтаксис, заставляющий ломать голову над фразой. В общем, речь шла о труднопостижимости стиха, составленного как бы из слов-шарад фразами-загадками. Выражаясь нынешним языком, Гонгору обвиняли в формалистических выкрутасах; исходя из этих обвинений критики и историки последующих эпох приняли схему, в которой тяжеловесному и пустопорожнему гонгоризму, проявлению "дурного вкуса барокко" противопоставлялась ясная и глубокая поэзия ли-тературных противников Гонгоры.

Но уже в начале XX в. стало очевидно, что схеме этой доверять нельзя, равно как нельзя доверять и устоявшейся схеме творческого развития Гонгоры, согласно которой путь поэта разделялся на два этапа: ясный и усложненный. "Этап света" и "этап тьмы" впервые были разграничены современником и противником Гонгоры Франсиско Каскалесом. Пристрастный полемист ненадежен в роли историка: при внимательном взгляде видно, что "князем тьмы" Гонгора в представлении Каскалеса сделался в тот самый год, когда направил Каскалесу первую оскорбительную эпистолу. Рожденная обидой схема Каскалеса была аргументированно опровергнута лишь выдающимся испанским филологом нашего столетия Дамасо Алонсо. Тот же Алонсо доказал и неверность шаблонного противопоставления: "мутность Гонгоры—ясность антигонгористов". Разборы Алонсо убедительно показывают, что Лопе де Вега часто писал еще более затемненным стилем, нежели Гонгора. Другой лидер "антигонгористов", Ф. Кеведо, противопоставил стилю Гонгоры, известному под названием "культеранизм", свою доктрину "консептиз-ма", основанного на непривычных, поражающих и озадачивающих читателя распространенных метафорах. Разгадывание этих метафор должно было требовать не меньше времени, чем постижение архитектуры гонгоровского стиха и припоминание значений гонгоровских слов-символов.

За внешними конфликтами оказывается скрыто глубинное единство творчества. Для поэтов-современников было важно противопоставить себя друг другу — но сегодня более важно увидеть в их поэзии различные варианты решения одних и тех же творческих задач.

Как творчество Кеведо в Испании, как творчество Джованбаттисты Марино в Италии, Джона Донна в Англии, Франсуа де Малерба во Франции, творчество Гонгоры определялось ощущением девальвации поэтического слова. На рубеже XVI — XVII вв. многие стали ощущать, что сочинение стихов по тем писаным и неписаным правилам, которые восходили к итальянскому Ренессансу и с определенными вариациями утвердились почти повсеместно,— занятие слишком легкое, безответственное и несерьезное. Надо было повысить ценность слова— а ценность любой вещи зависит от вложенного труда. Чтобы стать ценной, поэзия должна быть трудной— эта идея объединяет всех названных выше стихотворцев. Но дальше начинаются расхождения. Малерб, например, хотел сделать поэзию предельно трудной для поэта и предельно легкой для читателя. Гонгора и другие считали, что трудиться должны и поэт, и читатель.

В творчестве Гонгоры различаются две контрастирующие линии: "низкая", комическая поэзия и по-эзия "высокая". Обе линии требовали, чтобы и автор, и читатель напрягали свой ум. Бурлескная поэзия Гонгоры — это изощренная словесная и метафорическая игра с низкими сторонами мира. Высокая поэзия Гонгоры — это поэзия драгоценностей. Драгоценны слова и обороты, потому что они редкостны, неповседневны, добыты с трудом. Драгоценны сами предметы, наполняющие художественный мир поэта: прекрасные вещества, существа, растения. Драгоценностью становится и каждое стихотворение в целом — столь тщательно оно отшлифовано, так строга и безупречна его огранка. Результат будет тем прекраснее и безусловнее, чем больше трудностей преодолеет создатель, поэтому Гонгора навязывает стиху жесточайшие требования, добиваясь абсолютной композиционной стройности;

Пока сияет ярче локон твой,

Чем золото в оправе украшений,

Пока лилеи утренней надменней

Твое чело сверкает белизной,

Покуда губ твоих карминный зной

Алей, чем жар гвоздики в день весенний,

Пока хрусталь тускнеет от сравнений

С твоею шеей, гибкой и прямой,—

Дари любви лоб, локон, губы, шею;

Ведь скоро все, чем ты была,все то —

Хрусталь, гвоздика, золото, лилея —

Серебряной соломой станет, что

Иссохнет вместе с жизнию твоею,

И станешь ты грязь, гной, пыль,тень, ничто.

(Перевод мой.— Е. К.)

Неотступной четырехчленной симметрией скованы все строки этого сонета, кроме последней. Этим-то усилием и достигнут режущий эффект последней строки, где появляется пятый, самый страшный член — "ничто".

Этот сонет—один из известнейших— наглядно показывает, что имел в виду испанский поэт XX в. Хорхе Гильен, сказавший о Гонгоре: "Ни один стихотворец не был в такой степени архитектором".

Хорхе Гильен был в числе свидетелей и участников литературного воскрешения Гонгоры, которое началось на рубеже XIX — XX вв. и завершилось в 1927 г. широчайшими торжествами по случаю 300-летия со дня смерти поэта. Поэт, названный в XVII в. "испанским Гомером", почти полностью забытый в XVIII и XIX вв., вновь становится одной из самых живых фигур испанской литературы. Но для русского читателя поэзия Гонгоры еще не ожила по-настоящему (куда больше повезло его недругу Кеведо). На то есть свои причины: Гонгора невосполнимо много теряет, если переводчик отходит от буквы подлинника, стараясь передать дух. Это ставит переводчиков перед очень сложной задачей. Доказать ее разрешимость—дело будущего. Сборник стихотворений и поэм Гонгоры включен в план серии "Литературные памятники": это дает повод для больших ожиданий.

Е. Костюкович

Лит.: Еремина С. И. Луис де Гонгора-и-Арготе (1561 —1627) // Гонгора-и-Арготе Л. де. Лирика. М., 1977. С. 5—26.

350 лет со дня рождения

Copyright 2004-2009. ELKOST Intl. Literary Agency.

Ф. Г. ЛОРКА. ИЗБРАННОЕ

Москва 1986. ВОЛОГОДСКАЯ ОБЛАСТНАЯ УНИВЕРСАЛЬНАЯ НАУЧНАЯ БИБЛИОТЕКА

ПОЭТИЧЕСКИЙ ОБРАЗ ДОНА ЛУИСА ДЕ ГОНГОРЫ

Дорогие друзья! Мне трудно говорить о поэзии Гонгоры: это сложная тема и дело специалистов. Я же от всей души постараюсь хотя бы на миг увлечь вас той колдовской игрой поэтического переживания, без которой не мыслю себе жизни культурного человека.

Разумеется, я не хотел бы наскучить и потому пытался представить в своей скромной работе различные подходы к творчеству великого поэта Андалузии, включая, конечно же, собственную точку зрения.

Все вы, я полагаю, знаете, кем был дон Луис де Гонгора и что такое поэтический образ. Вы обучались риторике и поэтике, проходили историю литературы, и ваши преподаватели, за редкими исключениями последних лет, говорили вам, что Гонгора был весьма недурным поэтом, пока вдруг, по разным причинам, не превратился в поэта весьма сумасбродного (словом, ангел света обратился в ангела тьмы), доведя родной язык до выкрутасов и ритмов, противных здравому смыслу. Так вам говорили в старших классах, нахваливая при этом бесцветного Пуньеса де Арсе, поэта газетных красот Кампоамора с его свадьбами, крестинами, панихидами, поездками на скором и прочее или - не путать с замечательным автором драм и легенд! - того скверного Соррильо, которого обожал декламировать и мой школьный учитель, до тех пор снуя по классу, пока под ребячий хохот не застывал, вывалив язык.

Гонгору яростно поносили и пылко защищали. Сделанное им и сегодня волнует как свежая новость, и вокруг его славы не затихает шум и уже несколько пристыженный спор.

А поэтический образ - это всегда перенос смысла.

Образы - в основе языка, и у нашего народа их неисчерпаемые клады. Назвать кровельный навес "крылом" - блестящий образ; окрестить тянучку "райским сальцем" или "монашкиными вздохами" - и вот вам два других, еще очаровательней и тоньше; увидеть в куполе "половинку апельсина" - и перед вами новый, и нет им числа. Образная речь народа в Андалузии - само изящество и меткость, и находки ее - истинно гонгорианские.

Глубоководный ноток, невозмутимо рассекающий равнину, зовут "водяным волом" - он такой же огромный, упрямый и мощный; а от одного гранадского крестьянина я услышал: "Ива, она любит речные языки". Водяной вол и речной язык - эти образы созданы народом, и в них та манера видеть вещи, которая близка дону Луису де Гонгоре.

Чтобы уяснить своеобразие Гонгоры, необходимо вспомнить о двух группах поэтов, соперничавших в истории испанской лирики. Это поэты, именуемые народными или - иначе и неточно - национальными, и поэты, называемые, в точном смысле слова, учеными или придворными. Те, кто сочиняет стихи, бродя по дорогам, и те, кто сочиняет их, сидя за столом и глядя на дороги сквозь наборные стекла окон. И пока анонимные поэты провинций XIII века лепечут свои - увы, потерянные для нас - средневековые песенки в галисийском и кастильском духе, другая группа, назовем ее для отличия противоположной, усваивает французские и провансальские веяния. Под влажно-золотым небом той поры появляются на свет песенники Ажуды и Ватикана, и среди провансальских строф короля Диниша и ученых песен о милом или напевов о любви мы различаем слабые голоса тех, кто, очевидно, не заслужив столь ценимой средневековьем подписи, остались безымянными и ведут свою чистую песню, которая не в ладу с грамматикой.

В XV веке составитель "Песенника Баэны" методично отвергает любые стихи в народном вкусе. Однако маркиз де Сантильяна пишет, что в его времена песни о милом были в ходу среди благородного юношества.

Пахнуло свежим ветром Италии.

Но матери Гарсиласо и Боскана еще срезают апельсин- ную веточку, готовясь к венцу, а повсюду уже поют став- шее классикой:

Поутру приходите, милый, поутру. Тоска моя и желанье, придите с зарею ранней. Отрада мне в мире этом, придите с утренним светом. Придите, любовь, с зарею, не взяв никого с собою. Придите, любовь, с рассветом, другим не сказав об этом.

И когда Гарсиласо в надушенных перчатках приносит в Испанию одиннадцатисложник, на помощь приверженцам народного приходит музыка. Печатается "Музыкальный песенник дворца", и народное становится модным. Композиторы черпают в устной традиции свои лучшие песни - любовные, пастушеские, рыцарские. Со страниц, обращенных к читающей знати, звучат голоса кабацких пропойц или авильских горянок, романс о длиннобородом мавре, нежные песни о милом, заунывные речитативы слепцов, песня рыцаря, заблудившегося в чаще, или пронзительной красоты жалоба обманутой крестьянки. Подробная и точная картина всего живописного и одухотворенного в испанской жизни.

Прославленный Менендес Пидаль пишет, что гуманизм "открыл" глаза носителям учености: они стали глубже ценить человеческий дух во всех его проявлениях, и созданное народом удостоилось вдумчивого и заслуженного интереса, какого не знало прежде. Это так, и доказательством тому - переложения для виуэлы и обработки народных песен у крупных музыкантов эпохи - валенсийца Луиса Милана, счастливого подражателя "Придворному" Кастильоне, и Франсиско Салинаса, друга фра Луиса де Леона.

Между двумя группировками шла открытая война. Приверженцы народной традиции Кристобаль де Кастильехо и Грегорио Сильвестре подняли знамя кастильцев. Гарсиласо со своими более многочисленными последователями поклялись в верности так называемой итальянской манере. К концу 1609 года, когда Гонгора создает "Панегирик герцогу Лерме", борьба между сторонниками утонченного кордованца и приятелями неистощимого Лопе де Вега достигает того градуса беззаветности и пыла, какие вряд ли знала другая литературная эпоха. Подвижники темноты и ревнители ясности ведут перепалку сонетами, накаленную, изобретательную, зачастую драматичную и, как правило, непристойную.

Но, говоря начистоту, я не верю ни в результативность этой борьбы, ни в само разделение поэтов на кастильцев и итальянцев. Каждый из них, на мои взгляд, несет в себе глубокое чувство национального. Неоспоримые иноземные влияния не заглушили их духа. Классификация - вопрос исторического подхода. Но Гарсиласо столь же национален, как Кастильехо. Кастильехо погружен в средневековье. Он архаизатор, и его пора прошла. Человек Возрождения, Гарсиласо откапывает на берегах Тахо перемешанные временем обломки куда более древних мифологий, не теряя в своих стихах подлинно национальной и только что открытой галантности и сохранив вековечный чекан испанской речи.

Лопе пожинает архаическую лирику конца средневековья и создает глубоко романтический театр, детище своего времени. Еще не отшумевшая новизна великих географических открытий (чистейшей воды романтизм!) бросается ему в голову как обида. Его театр любви, приключения и поединка - свидетельство верности национальным традициям. Столь же национален и Гонгора. Но у него свой и совершенно определенный путь: он порывает с рыцарской и средневековой традицией, чтобы, дойдя до глубин-а не скользя по поверхности, как Гарсиласо,-искать прославленную и древнюю латинскую традицию. В самом воздухе Кордовы он ловит голоса Сенеки и Лукана. И, шлифуя кастильский стих под холодным лучом римского светильника, доводит до совершенства истинно испанский тип искусства - барокко. Жаркой была борьба потомков средневековья и наследников Рима. Поэтов, влюбленных в живописное и местное, и поэтов двора. Первые закрываются плащом, вторые взыскуют наготы. Но атмосфера гармонии и чувственности, этот подарок итальянского Ренессанса, не пленяет ни тех, ни других. Они либо романтики, как Лопе и Эррера, либо - при всех различиях - поэты католические и барочные, как Гонгора и Кальдерон. География и Небо торжествуют над Библиотекой.

Здесь я хотел бы закончить свой краткий обзор. Я попытался очертить своебразие Гонгоры только затем, чтобы прийти к его аристократическому одиночеству.

"О Гонгоре написано много, но истоки его поэтической реформы и по нынешний день темны..." Так приступают к разговору об отце современной лирики даже наиболее передовые и осмотрительные словесники. Умолчу о Менендесе-и-Пелайо, ничего не понявшем в Гонгоре именно потому, что великолепно понимал всех других. Исследователи, не лишенные чувства эпохи, приписывают внезапный, по их выражению, перелом Гонгоры теориям Амбросио де Моралеса, влияниям его наставника Эрреры, знакомству с трактатом кордованца Луиса Каррильо (его апологией темного стиля) и другим, по-своему резонным, причинам. Это не мешает французу Люсьену Полю Тома отнести пресловутый перелом на счет умственного расстройства автора, а г-ну Фитцморису Келли, в очередной раз доказавшему обычное бессилие критики перед еще не гербаризированным писателем, заявить, что целью создателя "Одиночеств" было привлечь внимание к своей литературной личности. Что ж, подобным "серьезным" мнениям не откажешь в колоритности. И в развязности.

В Испании Гонгору-культераниста долгие годы считали, а расхожее мнение в основном и посейчас считает, исчадием всех мыслимых грамматических пороков, чьей поэзии недостает самых основ прекрасного. Крупнейшие грамматики и риторики видели в "Одиночествах" язву, которую подобает скрывать; раздавались голоса непросвещенных и бездуховных людей, по темноте и тупости предающих анафеме все, что они заклеймили прозвищем "темного" и "пустого". Они добились своего, отодвинув Гонгору в тень и на два столетия засыпав песком глаза тех, кто снова и снова тянулся к его постижению, а слышал только: "Не прикасайтесь, ибо непонятно". И Гонгора оставался один, как прокаженный, отсвечивая холодным сереб- ром струпьев и с неувядаемой ветвью в руках ожидая новых поколений, которые унаследуют его объективную пластику и чувство метафоры.

Путей к нему надо искать, искать настойчиво и сосредоточенно. С первого раза Гонгору не постичь. Но ведь философский трактат поймут, вероятно, немногие, и никто не громит автора за темноту. Так нет же, в монастыре поэтов, похоже, другой устав.

Какие причины побудили Гонгору совершить переворот в поэзии? Вам нужны причины? Коренная потребность в новой красоте заставляет его по-новому ваять язык. Он родом из Кордовы и знаток латыни, каких мало. Не ищите причин в истории: они в душе поэта. Оп первым среди испанцев находит новый способ лова и лепки метафор и втайне убежден, что долговечность стихотворения - результат отбора и спайки образов.

Позднее Марсель Пруст скажет: "Метафора - единственная порука, что стиль переживет века".

Потребность в повой красоте и отвращение к поэтической продукции дня развили в Гонгоре острую, едва переносимую чуткость к любой фальши. Он готов был почти возненавидеть поэзию.

Писать в старом кастильском вкусе ему претило, героическая простота романса оставляла холодным. Забросив перо, он проглядывал стихи современников и не видел в них ничего, кроме ошибок, изъянов и пошлостей. Вся пыль Кастилии объяла его душу поэта н сутану каноника. Его не покидало ощущение, что стихи других неряшливы, приб- лизительны, сделаны кое-как.

И, устав от кастильцев и "местного колорита", он возвращался к своему Вергилию с упоением человека, истомившегося по благородному достоинству. Впечатлительность обострила его взгляд до зоркости микроскопа: он видел в кастильском языке каждую щербинку, любую трещину и, руководясь лишь тончайшим поэтическим чутьем, принялся возводить из драгоценных камней собственной огранки новую башню - этот вызов кастильцам с их чертогами из сырца. Удостоверясь в краткости человеческого чувства и ненадежности его безотчетного, трогающего лишь на миг выражения, он хотел, чтобы красота сотворенного им коренилась в метафоре, очищенной от преходящей реальности, метафоре, изваянной духом пластики и окруженной безвоздушным пространством.

Его вела любовь к красоте как таковой - безличной, чистой и самоценной красоте, недоступной всепроникающему сожалению.

Все молятся о хлебе насущном, он - о ежедневном перле. Чуждый обыденной реальности, он - полный властелин реальности поэтической. Что должен был сделать поэт во имя единства и взвешенности своего эстетического кредо? Самоограничиться. Дать себе нелицеприятный отчет и во всеоружии критических способностей углубиться в сам механизм творчества.

Поэт обязан быть знатоком пяти своих чувств. Важны все пять, по в таком порядке: зрение, осязание, слух, обоняние, вкус. Чтобы укротить желанный образ, необходимо снять перегородки между чувствами, многократно переслаивая одно ощущение другим, а то и преображая их природу.

Поэтому в первом "Одиночестве" Гонгора может написать так:

Пестрели птицы - лиры в оперенье - под синим сводом сельской литургии, меж тем как струйка голыши речные купала в белой пене и каждый камень ушком наставляла.

Или так, говоря о простой пастушке:

Другая украшается букетом лилей и роз речного косогора и если не лучистая аврора, то солнце, коронованное цветом.

В немом полете над волнами рыба...

Чтобы метафора жила, ей необходимы форма и радиус действия. Ядро в центре и замкнутая перспектива вокруг. Ядро раскрывается, как цветок, с первого взгляда неведомый, но по обегающей его световой волне мы отгадываем имя цветка и узнаем запах. Метафора всегда продиктована зрением (пусть даже нечеловечески тонким), зрение задает ей пределы и наполняет ее реальностью. Даже самые эфирные английские поэты, например Китс, вынуждены как-то очертить, ограничить свои метафоры и картины, и лишь поразительная пластичность спасает Китса от ненадежного мира поэтических видений. Понятно, почему он воскликнет: "Только Поэзии дано рассказывать свои сны". Вот отчего поэтом-ваятелем, творцом объективных образов никогда не стать слепорожденному: ему неизвестны природные соотношения вещей. Его стихия - залитое неиссякающим светом пространство мистики, не запятнанное реальными предметами, овеянное ровными ветрами мудрости.

Итак, любой образ расцветает в пространстве, открытом зрению. Осязание же отвечает за природу его поэтической материи. Природу, я бы сказал, живописную. Образы, творимые остальными чувствами, подчинены этим двум.

Одним словом, образ - это результат перетасовки форм, смыслов и ролей, закрепленных за предметами или идеями в реальности. У него свои грани, свои орбиты. Метафора связует противолежащие миры одним скачком воображения. Кинематографист Жан Энштейн назвал метафору "теоремой, где от условий разом перескакивают к выводам". Абсолютно точно.

Особенность Гонгоры, если не говорить о грамматике, это сам его метод "лова" образов: он испытывает их драматические противоположности, чтобы найти опору для скачка и создать миф, изучает полные красоты представления классических народов и, покинув горы с их лучистыми видениями, опускается на берегу моря, где ветер

Окутывает синеву алькова завесой бирюзовой.

Словно скульптор, медлящий перед началом, в первых строках он еще держит воображение в поводу, осаживает его. Но так хотел бы уже владеть поэмой безраздельно и целиком, что помимо воли тянется к островам: из всех земель, считает он с полным основанием, надежней всего управлять замкнутым и обозримым миром суши, которую окружают воды. Его образотворческий механизм безукоризнен. Каждая метафора - это новый миф.

Он согласует и подчиняет (если нужно, то и силой) самые непримиримые противоположности. Под его рукой нет места хаосу и дисгармонии. Моря, земли, ураганы - игрушки у него в руках. Распоряжаясь веществами и массами с неведомым до него в поэзии пониманием, он соединяет ощущения астрономических величин с микроскопическими подробностями бесконечно малых.

Так, в первом "Одиночестве" он пишет (строки 34-41):

Он сбросил вымокшее в океане и, влагу одеянья вернув пескам, развесил остальное; и жаждущим касаньем язык дневного зноя расправил складки, пробежав по тканям, припал к ним, и высасывает солнце волну величиною с волоконце.

С каким вдумчивым тактом увязаны в одно целое Океан, золотой дракон Солнца, облепляющего предметы своим жадным языком, и мокрая одежда юноши, припав к которой ослепленное светило "высасывает... волну величиною с волоконце"! Эти восемь строк богаче оттенками, чем добрая полусотня октав "Освобожденного Иерусалима" Тассо, потому что каждая деталь здесь рассчитана и прочувствована, как в работе ювелира. Я не знаю других стихов, где бы так ощущалось невесомое падение полднев- ного луча: "жаждущим касаньем... припал к ним"...

Воображение у него на поводу, а потому он правит им, как хочет, и не дает сбить себя с пути ни темным силам природного закона инерции, ни беглым миражам, которые губят неосторожных поэтов, как бабочек, летящих на огонь. В "Одиночествах" есть эпизоды, когда не веришь глазам. Трудно даже помыслить себе ту свободу, с которой поэт играет гигантскими массами и географическими пространствами, не впадая в безвкусицу и дурной гиперболизм.

В первом, поистине неисчерпаемом "Одиночестве" он пишет о Суэцком перешейке:

Тот перешеек, разделив стихию, не даст сомкнуть искрящемуся змию главу, венчанную Полярным кругом, с чешуйчатым хвостом, который Югом усыпан жемчугами.

Припомните левое крыло карты мира. Или одним росчерком пера уверенно и точно передает соотношение ветров:

Для Аквилона с вечной влагой крыльев и для Борея с тучей смертных вздохов.

Или описывает пролив (речь о проливе Магеллана) такой меткой поэтической формулой:

Найдя ту петлю серебра живого, что, узкая, в объятии сомкнула два разных и единых океана.

Или говорит о море:

Старательный и темный соглядатай меняющихся обликов Дианы.

Или вот, наконец, в том же первом "Одиночестве" сравнивает острова Океании с нимфами Дианы, охотящейся над заводями реки Эврот:

Как зыбкий отсвет замершего флота, текли атоллы утреннего края, чей тесный строй, страстей не распаляя, своею многоликой красотою волнует сердце сладко и забыто, как заводи прозрачного Эврота нагих охотниц девственная свита.

Но любопытно, что к формам и предметам наимельчайшим он подходит с такой же любовью и тем же поэтическим масштабом. Для него в яблоке не меньше скрытой силы, чем в океане, а пчела столь же поразительна, как чаща. Он пристально вглядывается в Природу и не может не восхищаться равной красотою любой из ее форм. Он проникает в то, что я назвал бы миром каждой вещи, и сообразует свои чувства с чувствами окружающего. Яблоко для него потому и равноценно морю, что он знает: мир яблока так же беспределен, как мир моря. В жизни яблока от слабого цветка до поры, когда оно, золотясь, падает с ветки в траву, такая же тайна и то же величие, как в ритмах морских приливов. И поэт обязан помнить об этом. Масштабность поэзии не определяется ни монументальностью тем, ни размерами вещи, ни вложенными в нее высокими чувствами. Можно написать эпическую поэму о восстании лейкоцитов в тюремном лабиринте вен и передать неизгладимое впечатление бесконечности формой и запахом одной-единственной розы.

К любому предмету Гонгора подходит с единой меркой, и если он, подобно циклопу, жонглирует морями и континентами, то потом кропотливо исследует мир плодов и пещей. Мало того: мелочами он упивается с тем большим пылом.

Так, в десятой октаве "Сказания о Полифеме и Галатее" он пишет:

Там груша в зыбке золотой соломы, что, бледной опекуншею радея, таит скупей, чтоб вызлатить щедрее.

Солому он называет "бледной опекуншей" груши, которая сорвана с материнской ветки еще зеленой и дозревает заботами наставницы. А та ее "таит скупей, чтоб вызлатить щедрее", поскольку бережет от чужого глаза, чтобы одеть в золотой наряд.

В другом месте он пишет:

Зеленый холм, чьи путаные недра на волю отпускает легконогий народ своих питомцев - крольчат, которые, спросясь у ветра, бегут в цветущем кувыркаться логе.

Как изящно передана минутная запинка зверят, скорчивших рожицу на выходе из норы:

Крольчат, которые, спросясь у ветра, бегут в цветущем кувыркаться логе.

Но еще замечательнее эти стихи о пчелиной борти, которую Гонгора именует цитаделью, возведенной "тою" (пчелой),

Что мчится без клинка и без короны гудящей амазонкою, Дидоной крылатых сил, сплоченных чистотою в республику, чьей верною защитой - луб, а не вал, и - юная царица в том Карфагене - смутно золотится, впивая ветер, свежестью омытый, дыша то испарениями рая, то слюнки звезд немых в себя вбирая.

Тут он достигает почти эпического величия. А речь, напомню, лишь о пчелиной борти. Но поэт видит в ней "республику, чьей верною защитой - луб, а не вал". Пчела, "гудящая амазонка", пьет у него сок свежего ветра, роса становится "испарениями рая", а нектар - "слюнками" цветов, которые он обращает в "немые звезды". Разве это не та же масштабность, с какой он говорит о море и рассвете и прибегает к астрономическим категориям? Он удваивает, утраивает образ, открывая каждый раз новый угол зрения, чтобы сделать ощущение объемным и передать его во всей целостности. Поразительнейший образец чистой поэзии.

Гонгора - на высоте классической культуры и потому никогда пе теряет веры в себя.

Он создает невероятный для своей эпохи образ часов:

В число переоблекшееся время,-

и называет пещеру, не упоминая о ней впрямую, "зевком разочарованной земли". Из его современников лишь Кеведо порою добивается таких удач, но они другой природы. Нужен XIX век, чтобы появился большой поэт и великий соблазнитель Стефан Малларме, принесший на Рю-де-Ром свой неподражаемый развеществленный лиризм и проторивший вихревой и рискованный путь новым поэтическим школам. До той поры у Гонгоры не было лучшего ученика, незнакомого, впрочем, со своим наставником. Оба они влюблены в лебедей, зеркала, резкий свет, женские волосы, в обоих - тот же оцепенелый трепет барокко, но Гонгора мощнее, и Малларме неведомы ни его словесные богатства, ни самозабвенное преклонение перед красотой, которое в стихах французского поэта потеснено мягкой шутливостью и ядовитой иронией новейшего времени.

Надо ли говорить, что Гонгора берет свои образы не из самой природы: любую вещь, событие или действие он прежде всего заключает в мысленную камеру-обскуру, откуда они выходят преображенными, чтобы одним скачком оторваться от реального мира. В его стихах нет прямого отражения, а потому их невозможно читать среди самих упоминаемых предметов. Тополя, розы и моря одухотворенного кордованца иные, сотворенные. Море у него - "грубый изумруд, ярящийся и в каменной оправе", тополь - "зеленая лира". Но разве, с другой стороны, не бестактность - читать обращенный к розе мадригал, держа перед собой живую розу! Или цветок, или мадригал - один из них явно лишний.

Как у всякого большого поэта, у Гонгоры свой, самодостаточный мир. Мир вещей, узнаваемых в главном, но в остальном - особый.

Перед каждым новым стихотворением у поэта (сужу по себе) бывает странное чувство, словно он охотник и отправляется ночью в далекие леса. Как тревожно стучит сердце! Чтобы взять себя в руки, хорошо выпить свежей воды и не задумываясь провести пером несколько черных линий. Только обязательно черных. Потому что... ну, потому что... не люблю, признаюсь, цветных чернил. Итак, поэт отправляется на охоту. Слабый ветер холодит ему хрусталики глаз. В тишине верхних веток рожком из мягкого металла поет месяц. Белые олени проплывают между стволами. За смутной завесой шорохов - целый мир ночи.

Глубокая и спокойная протока рябит, отзываясь тростнику. Пора... И это самый опасный миг. Поэт должен держать в уме карту пути и остаться спокойным перед всеми красотами и всеми переодетыми красотой уродствами, которые встретит по дороге. Словно Улисс, он должен закрыть слух для пения сирен и, не обманываясь личиной и подделкой, целить лишь в подлинные метафоры. Это опасный миг, и если поэт поддастся чарам, ему никогда не осилить задуманного. На его охоту нужно отправляться спокойным и ясным, преодолев себя. Тогда он не прельстится миражами я терпеливо подстережет живую, бьющуюся под рукой реальность, которой искал, различая во тьме план будущего стихотворения. Временами поэту нужно воплем расколоть одиночество, чтобы отогнать демонов легкого пути, сулящего успех у толп, которым незнакомы эстетическое чувство, мера и красота. Вряд ли кто снаряжен для этой внутренней охоты лучше, чем Гонгора. Его мысленный взор не зачаровывают цветистые образы и крикливые бриллианты. Его добыча - то, чего никто не замечает или чему не находят места, образ нетронутый и обойденный, вдруг озаряющий поэму на самом непредвосхитимом повороте. Пять чувств - в полном распоряжении у его фантазии. И эти пять чувств, пять готовых стушеваться слуг, подчиняются ему беспрекословно и не подведут, как прочих смертных. Он ясно понимает, что природа, какой она вышла из рук Создателя, еще не та природа, которой предстоит жить в его стихах, и, подвергнув анализу каждый элемент реальности, выстраивает их в новом порядке. Я бы сказал, что он пропускает природу и ее тона через жесткую сетку музыкального такта. Во втором "Одиночестве" (строки 350- 360) он пишет:

Дробясь в камнях на капельные трели, хрустальною теорбой пели струи, а птичий хор, отдавшийся руладам меж завитков зеленой повители, был стоголос, и девять - но стократы - крылатых муз, в наряд укрыв пернатый изогнутую лиру потайную, звенели смутным, но приятным ладом на языках бессчетных и несхожих, пока, пируя на порфирных ложах среди жемчужной пены, Нептуна восславляли три сирены.

Как поразительно упорядочивает он птичий хор:

И как тонко дает понять, что они разных видов:

Звенели смутным, но приятным ладом на языках бессчетных и несхожих.

Или другой пример:

Три грации, четырежды в обличии двенадцати селянок, вступили благозвучным хороводом.

Большой французский поэт Поль Валери как-то.сказал, что минуты вдохновения - не лучшее время, чтобы писать стихи. Я верю в божий дар вдохновения, но Валери прав.

Вдохновение предполагает собранность, но не творческий подъем. Видение предмета должно отстояться, чтобы обрести ясность. Не могу представить себе большого художника работающим в этаком приступе горячки. Даже мистики не берутся за перо, пока несравненный голубь Святого Духа не отлетит от их келий, истаивая в облаках. Из вдохновения возвращаешься как из чужой страны, в стихи - рассказ о виденном. Вдохновение дарит нам образ, по образ бесплотный. Чтобы облечь его в звучащую плоть, нужно терпеливо и беспристрастно следить за природой и звонкостью каждого слова. А у Гонгоры не знаешь, чем восхищаться больше: самой материей его поэзии или неповторимой и одухотвореннейшей формой. Буква творческой дисциплины живит, а не убивает его дух. Он менее всего безотчетен, но сохраняет свежесть и молодость. Он нелегок, но всегда постижим и светел. И даже если ему случается позабыть меру в преувеличениях, он делает это с таким андалузским изяществом, что невозможно не улыбнуться и не восхититься им еще больше: ведь его преувеличения - это любезности потерявшего голову кордованца.

Вот он пишет о новобрачной:

Она - с девичьей прелестью живою - очами бы Норвегию спалила и убелила Африку руками.

Истинно андалузская галантность. Обольстительная учтивость мужчины, только что пересекшего Гвадалквивир на чистокровном скакуне. Бранное поле его фантазии здесь как на ладони.

(15610711 ) , Кордова - 23 мая , Кордова) - испанский поэт эпохи барокко .

Биография

Публикации на русском языке

  • Испанская эстетика. Ренессанс. Барокко. Просвещение. М.: Искусство, 1977 (материалы полемики вокруг Гонгоры и культеранизма, по Указателю).
  • Стихи//Жемчужины испанской лирики. М., Художественная литература, 1984, с.87-100
  • Стихи//Испанская поэзия в русских переводах, 1789-1980/ Сост., пред. и комм. С. Ф. Гончаренко . М.: Радуга, 1984, с.220-263
  • Лирика. М.: Художественная литература, 1987 (Сокровища лирической поэзии)
  • Стихи// Поэзия испанского барокко. СПб: Наука, 2006, с.29-166 (Библиотека зарубежного поэта)

Напишите отзыв о статье "Гонгора, Луис де"

Примечания

Литература на русском языке

  • Гарсиа Лорка Ф. Поэтический образ дона Луиса де Гонгоры // Самая печальная радость… Художественная публицистика. М.: Прогресс, 1987, с.232-251
  • Х. Лесама Лима . Аспид в образе дона Луиса де Гонгоры // Избранные произведения. М.: Художественная литература, 1988, с.179-206

Отрывок, характеризующий Гонгора, Луис де

Для князя Андрея прошло семь дней с того времени, как он очнулся на перевязочном пункте Бородинского поля. Все это время он находился почти в постояниом беспамятстве. Горячечное состояние и воспаление кишок, которые были повреждены, по мнению доктора, ехавшего с раненым, должны были унести его. Но на седьмой день он с удовольствием съел ломоть хлеба с чаем, и доктор заметил, что общий жар уменьшился. Князь Андрей поутру пришел в сознание. Первую ночь после выезда из Москвы было довольно тепло, и князь Андрей был оставлен для ночлега в коляске; но в Мытищах раненый сам потребовал, чтобы его вынесли и чтобы ему дали чаю. Боль, причиненная ему переноской в избу, заставила князя Андрея громко стонать и потерять опять сознание. Когда его уложили на походной кровати, он долго лежал с закрытыми глазами без движения. Потом он открыл их и тихо прошептал: «Что же чаю?» Памятливость эта к мелким подробностям жизни поразила доктора. Он пощупал пульс и, к удивлению и неудовольствию своему, заметил, что пульс был лучше. К неудовольствию своему это заметил доктор потому, что он по опыту своему был убежден, что жить князь Андрей не может и что ежели он не умрет теперь, то он только с большими страданиями умрет несколько времени после. С князем Андреем везли присоединившегося к ним в Москве майора его полка Тимохина с красным носиком, раненного в ногу в том же Бородинском сражении. При них ехал доктор, камердинер князя, его кучер и два денщика.
Князю Андрею дали чаю. Он жадно пил, лихорадочными глазами глядя вперед себя на дверь, как бы стараясь что то понять и припомнить.
– Не хочу больше. Тимохин тут? – спросил он. Тимохин подполз к нему по лавке.
– Я здесь, ваше сиятельство.
– Как рана?
– Моя то с? Ничего. Вот вы то? – Князь Андрей опять задумался, как будто припоминая что то.
– Нельзя ли достать книгу? – сказал он.
– Какую книгу?
– Евангелие! У меня нет.
Доктор обещался достать и стал расспрашивать князя о том, что он чувствует. Князь Андрей неохотно, но разумно отвечал на все вопросы доктора и потом сказал, что ему надо бы подложить валик, а то неловко и очень больно. Доктор и камердинер подняли шинель, которою он был накрыт, и, морщась от тяжкого запаха гнилого мяса, распространявшегося от раны, стали рассматривать это страшное место. Доктор чем то очень остался недоволен, что то иначе переделал, перевернул раненого так, что тот опять застонал и от боли во время поворачивания опять потерял сознание и стал бредить. Он все говорил о том, чтобы ему достали поскорее эту книгу и подложили бы ее туда.
– И что это вам стоит! – говорил он. – У меня ее нет, – достаньте, пожалуйста, подложите на минуточку, – говорил он жалким голосом.
Доктор вышел в сени, чтобы умыть руки.
– Ах, бессовестные, право, – говорил доктор камердинеру, лившему ему воду на руки. – Только на минуту не досмотрел. Ведь вы его прямо на рану положили. Ведь это такая боль, что я удивляюсь, как он терпит.
– Мы, кажется, подложили, господи Иисусе Христе, – говорил камердинер.
В первый раз князь Андрей понял, где он был и что с ним было, и вспомнил то, что он был ранен и как в ту минуту, когда коляска остановилась в Мытищах, он попросился в избу. Спутавшись опять от боли, он опомнился другой раз в избе, когда пил чай, и тут опять, повторив в своем воспоминании все, что с ним было, он живее всего представил себе ту минуту на перевязочном пункте, когда, при виде страданий нелюбимого им человека, ему пришли эти новые, сулившие ему счастие мысли. И мысли эти, хотя и неясно и неопределенно, теперь опять овладели его душой. Он вспомнил, что у него было теперь новое счастье и что это счастье имело что то такое общее с Евангелием. Потому то он попросил Евангелие. Но дурное положение, которое дали его ране, новое переворачиванье опять смешали его мысли, и он в третий раз очнулся к жизни уже в совершенной тишине ночи. Все спали вокруг него. Сверчок кричал через сени, на улице кто то кричал и пел, тараканы шелестели по столу и образам, в осенняя толстая муха билась у него по изголовью и около сальной свечи, нагоревшей большим грибом и стоявшей подле него.

Поэзия Гонгоры – это застывший трепет барокко
Гарсия Лорка

Испанский поэт Луис де Гонгора (1561-1627) родился в городе Кордова. В 15 лет отправляется в Саламанкский университет, где изучает право и обучается танцам и фехтованию. После многочисленных приключений в 1585 году принимает духовный сан. Благодаря родственным связям в 1589 году получает должность каноника в Кордове, а в 1606 году – должность священника. Вскоре после этого становится капелланом в Мадриде.

Творчество Гонгоры можно разделить на 3 периода:
1. оды и песни этого периода лиричны и отличаются необыкновенной гармоничностью
2. высший этап в творчестве поэта – произведения этого периода разнообразны по жанру (романсы, сонеты, сатирические произведения – летрильи), их отличает изысканная простота, ясный стиль
3. «гонгористский» (после 1610 года) – сюда относятся произведения «темного стиля», в которых почти все сводится к вычурности, пышной фразеологии, надуманности метафор и жаргонных словечек:

петух - «пернатое сопрано»
сироп – «сумерки сладости»
ротик дамы – «манящая тюрьма»
звездное небо – «факелы при погребении дня»
пробковые туфли – «потомки коры пробкового дуба»

Исповедальность чужда поэзии Гонгоры: если он иногда и выдает в стихах свои личные переживания, то делает это в нарочно фарсовом стиле. Альборг: «Это поэзия, которую мы едва ли имеем право называть лирикой»
Вся поэзия Гонгоры основана на контрастах, на игре света и тени, на соединении реального и воображаемого, чувственного и духовного, возвышенного и низкого, трагического и комического, прекрасного и безобразного.

…лишь в смерти избавление от смерти,
и только адом истребляют ад!

В романсах Гонгоры очень ярко проявляется народная традиция. Гонгора в своем романсном творчестве напоминает придворного музыканта, который из каприза вдруг берется за скромный деревенский инструмент.
Гонгору называют гениальным архитектором сонета. Это проявляется в смелом использовании рифм, в искусном построении строф. Тематика его сонетов очень широка и разнообразна: любовные, эротические, хвалебные, сонеты-эпитафии, окказиональные (сонеты по случаю). С самых первых сонетов Гонгоры в его творчестве появляется тема окаменения живого, мотив застывающего движения.

Например, в сонете «Чистейшей чести ясный бастион…» красота женщины сравнивается с архитектурой барочного храма. И дальше, в остальных произведениях Гонгоры встречается уподобление живого неживому:

глаза – сапфиры и изумруды
губы – рубины и кораллы
волосы – золото и серебро
тело – хрусталь, мрамор или слоновая кость
Даже все текущее от природы превращается в свою противоположность:
слезы, роса – жемчуг
вода – хрусталь, серебро, серебряная струна, хрустально звучащая лютня

В сатирической поэзии Гонгоры во всей неприглядности предстает оборотная сторона мира Красоты. Поэт показывает в стихах царящую надо всем власть денег, которые встречаются в каждом сатирическом стихотворении, а летрилья «Каждый хочет вас обчесть…» представляет собой гимн всеобщей продажности.
Произведения Гонгоры не издавались при жизни поэта, хотя и были широко известны культурному читателю. Впервые они были опубликованы в 1627 году. В 1634 году вышло полное собрание стихотворений, которое в дальнейшем неоднократно переиздавалось.
Кеведо о творчестве гонгористов (культеранистов): «В ювелирной мастерской культеранистов изготовляется текучий хрусталь для ручейков и хрусталь, застывший для морской пены, сапфирные ковры для морской глади, изумрудные скатерти для лужаек. Для женской красоты там изготовлены шеи из полированного серебра, золотые нити для волос, жемчужные звезды для глаз, коралловые и рубиновые губы для физиономий, руки из слоновой кости для лап, дыхание амбры для пыхтенья, бриллианты для грудей и огромное количество для щек перламутра… К женщинам в их стихах нельзя приблизиться иначе, как на санях, предварительно облекшись в шубу и боты: руки, лоб, шея, грудь – все ледяное и снежное».


РОМАНСЫ
"Праздники, Марика!.."
"Веселую свадьбу..."
"Рыдала девица..."
"Ах, девушки, что ни делай..."
"Он Первый Знамёнщик мавров..."
Испанец в Оране
"Посреди коней быстроногих..."
"Белую вздымая пену..."
"Невольника злая доля..."
"Где башня Кордовы гордой..."
"Поет Алкиной - и плачет..."
"Кто ко мне стучится ночью?.."
"И плюхнулся глупый отрок..."
"Я про Фисбу и Пирама..."
"Здесь, в зеленых копьях осоки..."
"Не свою верность, пастушка..."
"Разочарованье..."
Анджелика и Медор


ЛЕТРИЛЬИ
"Был бы я обут, одет..."
"Коль сеньоры станут слушать..."
Фортуна
"Каждый хочет вас обчесть..."
"Мысль моя, дерзанья плод..."
"То еще не соловей..."


РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
"Голубка, ты умчалась..."
На несносные крики ласточки
Даме, которой поэт преподнес цветы


СОНЕТЫ
"Чистейшей чести ясный бастион..."
"Где кость слоновая, где белоснежный..."
"О влага светоносного ручья..."
"Как зерна хрусталя на лепестках..."
"Зовущих уст, которых слаще нет..."
"Пусть твоего не омрачит чела..."
"Я пал к рукам хрустальным; я склонился..."
"Взойди, о Солнце, вспыхни, расчерти..."
"Я выпил из твоих хрустальных рук..."
"Вы, сестры отрока, что презрел страх..."
"Нет ни в лесу, ни в небе, ни в волне..."
"Рои печальных вздохов, ливни слез..."
"Как трепетно, на тысячу ладов..."
"Едва зима войдет в свои права..."
"О дьявольское семя! Род напасти!.."
"Моя Селальба, мне примнился ад..."
"Фантазия, смешны твои услуги..."
"Пусть со скалою веры стройный бог..."
"Вы, о деревья, что над Фаэтоном..."
"О Кордова! Стобашенный чертог!.."
О Мадриде
"Вальядолид. Застава. Суматоха!.."
"Величественные слоны - вельможи..."
"Сеньора тетя! Мы стоим на страже..."
Почитателям Лопе де Веги
"Желая жажду утолить, едок..."
"Пока руно волос твоих течет..."


"В Неаполь правит путь сеньор мой граф..."
О старческом измождении...


ЭПИГРАММЫ
На нимфу Дантею
"Приор, в сутане прея, делал вид..."

Источник: Поэзия испанского Возрождения: Пер. с исп. / Редколл.: Н. Балашов,
Ю. Виппер, М. Климова и др.; Сост. и коммент. В. Столбова;
Вступ. статья С. Пискуновой. - М.: Худож. лит., 1990.
СОНЕТЫ


* * *
Чистейшей чести ясный бастион
Из легких стен на дивном основаньи,
Мел с перламутром в этом статном зданьи,
Божественною дланью сочленен,
Коралл бесценный маленьких препон,
Спокойные оконца, в чьем мерцаньи
Таится зелень изумрудной грани,
Чья чистота для мужества - полон,
Державный свод, чья пряжа золотая
Под солнцем, вьющимся вокруг влюбленно,
Короной блещущей венчает храм, -
Прекрасный идол, внемли, сострадая,
Поющему коленопреклоненно
Печальнейшую из эпиталам!
(Пер. П. Грушко)


* * *
Где кость слоновая, где белоснежный
Паросский мрамор, где сапфир лучистый,
Эбен столь черный и хрусталь столь чистый,
Сребро и злато филиграни неясной,
Где столь тончайший бисер, где прибрежный
Янтарь прозрачный и рубин искристый
И где тот мастер, тот художник истый,
Что в высший час создаст рукой прилежной
Из редкостных сокровищ изваянье, -
Иль все же будет плод его старанья
Не похвалой - невольным оскорбленьем
Для солнца красоты в лучах гордыни,
И статуя померкнет пред явленьем
Кларинды, сладостной моей врагини?
(Пер. М. Квятковской)


* * *
О влага светоносного ручья,
Бегущего текучим блеском в травы!
Там, где в узорчатой тени дубравы
Звенит струной серебряной струя,
В ней отразилась ты, любовь моя:
Рубины губ твоих в снегу оправы...
Лик исцеленья - лик моей отравы
Стремит родник в безвестные края.
Но нет, не медли, ключ! Не расслабляй
Тугих поводьев быстрины студеной.
Любимый образ до морских пучин
Неси неколебимо - и пускай
Пред ним замрет коленопреклоненный
С трезубцем в длани мрачный властелин.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Как зерна хрусталя на лепестках
Пунцовой розы в миг рассветной рани
И как пролившийся по алой ткани
Искристый жемчуг, светлый и впотьмах,
Так у моей пастушки на щеках,
Замешанных на снеге и тюльпане,
Сверкали слезы, очи ей туманя
И солоня стенанья на устах;
Уста же были горячи, как пламень,
И столь искусно исторгали вздохи,
Что камень бы, наверно, их не снес.
А раз уж их не снес бы даже камень,
Мои дела и вовсе были плохи:
Я - воск перед лицом девичьих слез.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Зовущих уст, которых слаще нет,
Их влаги, окаймленной жемчугами,
Пьянящей, как нектар, что за пирами
Юпитеру подносит Ганимед,
Страшитесь, если мил вам белый свет:
Точно змея меж яркими цветами,
Таится между алыми губами
Любовь, чей яд - источник многих бед.
Огонь пурпурных роз, благоуханье
Их бисерной росы, что будто пала
С сосков самой Авроры - все обман;
Не розы это, нет, - плоды Тантала,
Они нам дарят, распалив желанье,
Лишь горький яд, лишь тягостный дурман.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Пусть твоего не омрачит чела
Скорбная мысль о кончившемся крахом
Дерзком полете юноши, чьим прахом
Бездна морей прославлена была!
Ветру подставив нежные крыла,
Ты воспаришь над леденящим страхом
Темных глубин, поднявшись, взмах за взмахом,
К сферам, огнем сжигаемым дотла.
В знойном сиянье золотого шара,
Там, где царь птиц вперяет в пламя взор,
Плавится воск от солнечного жара.
Море - твой гроб - и цепь прибрежных гор
Примут, почтя, что нет ценнее дара,
Имя твое нетленное с тех пор.
(Пер. Вл. Резниченко)


Даме с ослепительно белой кожей, одетой в зеленое


Ни стройный лебедь, в кружевные всплески
Одевший гладь озерного стекла
И влагу отряхающий с крыла
Под золотистым солнцем в перелеске,
Ни снег, в листве соткавший арабески,
Ни лилия, что стебель в мирт вплела,
Ни сливки на траве, ни зеркала
Алмазных граней в изумрудном блеске
Не могут состязаться в белизне
С белейшей Ледой, что, зеленой тканью
Окутав дивный стан, явилась мне;
Смирило пламень мой ее дыханье,
А красота умножила вдвойне
Зеленый глянец рощ и рек сиянье.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Я пал к рукам хрустальным; я склонился
К ее лилейной шее; я прирос
Губами к золоту ее волос,
Чей блеск на приисках любви родился;
Я слышал: в жемчугах ручей струился
И мне признанья радостные нес;
Я обрывал бутоны алых роз
С прекрасных уст и терний не страшился,
Когда, завистливое солнце, ты,
Кладя конец любви моей и счастью,
Разящим светом ранило мой взор;
За сыном вслед пусть небо с высоты
Тебя низринет, если прежней властью
Оно располагает до сих пор!
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Взойди, о Солнце, вспыхни, расчерти
Узором пестрым вздыбленную гору,
Сменяя в небе белую Аврору,
Спеши по алому ее пути;
Своей привычке верное, впусти
В рассветный мир Фавония и Флору,
Веселые лучи даря простору,
Зыбь серебри и ниву золоти;
Чтоб, если Флерида придет, цветами
Был разукрашен дол, но если зря
Я жду и не придет она, то пламя
Не расточай, в вершинах гор горя,
Вслед за Авророй не спеши, лучами
Луг золотя и воды серебря.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Я выпил из твоих хрустальных рук
Амура сладкий яд, глоток нектара,
Что сердце мне сжигает, и пожара
Смирить не в силах даже лед разлук.
Как золотой гарпун, которым вдруг
Жестокий мальчик грудь пронзил мне яро, -
Твой светлый взгляд, и рана от удара,
Чем дальше я, приносит больше мук.
Здесь, Клаудия, в изгнанье, в ссылке дальней,
Я потерял дорогу среди мглы,
И ныне слезы - мой удел печальный.
Любовью я закован в кандалы.
Когда ж развяжешь ты рукой хрустальной,
Мой серафим, железные узлы?
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Вы, сестры отрока, что презрел страх,
В долине По укрывшие на кручах
Колонны стройных ног - в стволах могучих
И косы золотистые - в листах,
Вы зрели хлопья пепла, братний прах
Среди обломков и пламен летучих,
И знак его вины на дымных тучах,
Огнем запечатленный в небесах, -
Велите мне мой помысел оставить:
Не мне такою колесницей править,
Иль солнце равнодушной красоты
Меня обрушит в пустоту надменно,
И над обломками моей мечты
Сомкнется безнадежность, словно пена.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Нет ни в лесу, ни в небе, ни в волне
Такого зверя, рыбы или птицы,
Что, услыхав мой голос, не стремится
С участьем и сочувствием ко мне;
Нет, не пришлось в полдневной тишине
Моей тоске без отклика излиться -
Хоть в летний зной живая тварь таится
В пещере, в чаще, в водной глубине, -
Но все же, скорбные заслыша стоны,
Оставя тень, и ветвь, и глубь ручья,
Собрались бессловесные созданья;
Так собирал их на брегах Стримона
Певец великий; верно, боль моя
Влечет, как музыки очарованье.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Рои печальных вздохов, ливни слез,
Исторгнутые сердцем и глазами,
Качают ветви, льются меж стволами
Алкидовых дерев и влажных лоз;
Но ветер, заклиная силы гроз,
Туманы вздохов гонит с облаками,
Деревья слезы жадно пьют корнями -
И вздохи тают, и мелеет плес.
И на моих ланитах слез потоки -
Несчитанную глаз усталых дань -
Благого мрака отирает длань;
Поскольку ангел, по-людски жестокий,
Не верит мне, - где сил для слез возьму?
Напрасны вздохи, слезы ни к чему.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Как трепетно, на тысячу ладов
Рыдает надо мною Филомела -
Как будто в горлышке у ней запело
Сто тысяч безутешных соловьев;
Я верю, что она из-за лесов,
Алкая правосудья, прилетела
Изобличить Терея злое дело
Печальной пеней в зелени листов;
Зачем ты плачем тишину тревожишь -
Ты криком иль пером свой иск изложишь
На то тебе дан клюв и два крыла;
Пусть плачет тот, кто пред лицом Медузы
Окаменел, - его страшнее узы:
Ни разгласить, ни уничтожить зла.
(Пер. М. Квятковской)

* * *
Едва зима войдет в свои права,
Как вдруг, лишаясь сладкозвучной кроны,
Свой изумруд на траур обнаженный
Спешат сменить кусты и дерева.
Да, времени тугие жернова
Вращаются, тверды и непреклонны;
Но все же ствол, морозом обожженный,
В свой час опять укутает листва.
И прошлое вернется. И страница,
Прочитанная, снова повторится...
Таков закон всеобщий бытия.
И лишь любовь не воскресает снова!
Вовеки счастья не вернуть былого,
Когда ужалит ревности змея.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
О дьявольское семя! Род напасти!
Ехидна, скорпион, осиный рой...
О подлая змея в траве густой,
Пригревшаяся на груди у счастья.
О яд, примешанный к нектару страсти;
В любовном кубке гибельный настой.
О меч на волоске над головой,
Лишающий Амура сладкой власти.
О ревность, раю вечный супостат!
Коль сможет эту тварь вместить геенна,
Молю, сошли туда ее, господь!
Но горе мне! Свою снедая плоть,
Она растет и крепнет неизменно,
И, значит, мал ей сам бездонный ад.
(Перевод С. Гончаренко)


* * *
Моя Селальба, мне примнился ад:
Вскипали тучи, ветры бушевали,
Свои основы башни целовали,
И недра извергали алый смрад.
Мосты ломались, как тростинки в град,
Ручьи рычали, реки восставали,
Их воды мыслям брода не давали,
Дыбясь во мраке выше горных гряд.
Дни Ноя, - люди, исторгая стоны,
Карабкались на стройных сосен кроны
И кряжистый обременяли бук.
Лачуги, пастухи, стада, собаки,
Смешавшись, плыли мертвенно во мраке...
Но это ли страшней любовных мук!
(Пер. П.Грушко)


* * *
Фантазия, смешны твои услуги, -
Напрасно тлеет в этом белом сне
Запас любви на призрачном огне,
Замкнув мои мечты в порочном круге, -
Лишь неприязнь на личике подруги,
Что любящему горестно вдвойне:
Как нелюдимый лик ни дорог мне, -
Уж это ль снадобье в моем недуге?
А Сон, податель пьес неутомимый
В театре, возведенном в пустоте,
Прекрасной плотью облачает тени:
В нем, как живой, сияет лик любимый
Обманом кратким в двойственной тщете,
Где благо - сон и благо - сновиденье.
(Пер. Я.Грушко)


* * *
Пусть со скалою веры стройный бог
Златые узы накрепко связали
И ублажают взор морские дали
Спокойствием и мирной негой вод;
Пускай зефиром прихоть назовет
Тот шквал, что паруса вместят едва ли,
И путь суровый на родном причале
Сулит окончить кроткий небосвод;
Я видел кости на песке унылом,
Останки тех, кто доверялся морю
Любви, о вероломнейший Амур,
И с мощными теченьями не спорю,
Когда унять их пеньем и кормилом
Бессильны Арион и Палинур.
(Пер. М.Самаева)


* * *
Вы, о деревья, что над Фаэтоном
Еще при жизни столько слез пролив,
Теперь, как ветви пальм или олив,
Ложитесь на чело венком зеленым, -
Пусть в жаркий день к тенистым вашим кронам
Льнут нимфы любострастные, забыв
Прохладный дол, где, прячась под обрыв,
Бьет ключ и шелестит трава по склонам,
Пусть вам целует (зною вопреки)
Стволы (тела девические прежде)
Теченье этой вспененной реки;
Оплачьте же (лишь вам дано судьбой
Лить слезы о несбыточной надежде)
Мою любовь, порыв безумный мой.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
О Кордова! Стобашенный чертог!
Тебя венчали слава и отвага.
Гвадалквивир! Серебряная влага,
Закованная в золотой песок.
О эти нивы, изобилья рог!
О солнце, источающее благо!
О родина! Твои перо и шпага
Завоевали Запад и Восток.
И если здесь, где средь чужого края
Течет Хениль, руины омывая,
Хотя б на миг забыть тебя я смог,
Пусть грех мой тяжко покарает рок:
Пускай вовеки не узрю тебя я,
Испании торжественный цветок!
(Пер. С. Гончаренко)


О Мадриде


Как Нил поверх брегов - течет Мадрид.
Пришелец, знай: с очередным разливом,
Дома окраин разбросав по нивам,
Он даже пойму Тахо наводнит.
Грядущих лет бесспорный фаворит,
Он преподаст урок не мертвым Фивам,
А Времени - бессмертием кичливым
Домов, чье основание - гранит.
Трон королям и колыбель их детям,
Театр удач столетье за столетьем,
Нетленной красоты слепящий свод!
Здесь зависть жалит алчущей гадюкой,
Ступай, пришелец, бог тебе порукой,
Пусть обо всем узнает твой народ.
(Пер. П. Грушко)


* * *
Вальядолид. Застава. Суматоха!
К досмотру все: от шляпы до штиблет.
Ту опись я храню, как амулет:
От дона Дьего снова жду подвоха.
Поосмотревшись, не сдержал я вздоха:
Придворных - тьма. Двора же нет как нет.
Обедня бедным - завтрак и обед.
Аскетом стал последний выпивоха.
Нашел я тут любезности в загоне;
Любовь без веры и без лишних слов:
Ее залогом - звонкая монета...
Чего здесь нет, в испанском Вавилоне,
Где, как в аптеке, - пропасть ярлыков
И этикеток, но не этикета!
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Величественные слоны - вельможи,
Прожорливые волки - богачи,
Гербы и позлащенные ключи
У тех, что так с лакейским сбродом схожи.
Полки девиц - ни кожи и ни рожи,
Отряды вдов в нарядах из парчи,
Военные, священники, врачи,
Судейские - от них спаси нас, Боже! -
Кареты о восьмерке жеребцов
(Считая и везомых и везущих),
Тьмы завидущих глаз, рук загребущих
И веющее с четырех концов
Ужасное зловонье... Вот - столица.
Желаю вам успеха в ней добиться!
(Пер. М. Донского)


* * *
Сеньора тетя! Мы стоим на страже
В Маморе. К счастью, я покуда цел.
Вчера, в тумане, видел сквозь прицел
Рать мавров. Бьются против силы вражьей.
Кастильцы, андалузцы. Их плюмажи
Дрожат вокруг. Они ведут обстрел -
Затычками из фляжек. Каждый смел -
Пьют залпом, не закусывая даже.
Один герой в бою кровавом слег -
И богатырским сном уснул. Бессменно
Другой всю ночь точил кинжал и пику -
Чтобы разделать утренний паек.
А что до крепости, она отменна -
У здешних вин. Мамора. Хуанико.
(Пер. Вл. Резниченко)


Почитателям Лопе де Веги


Вы, утки луж кастильских, коих дух
Зловонен, птичник Лопе, чьи угодья
Вовеки не страдали от бесплодья -
Там в изобилии растет лопух,
Вы, кряканьем терзающие слух,
Язык попрали древний: нет отродья
Подлей - кто вырос в жиже мелководья,
К искусству греков, к знаньям римлян глух!
Вы чтите жалких лебедей, без нужды
Предсмертным криком будящих пруды.
А лебеди высокого полета,
Питомцы Агапины, - те вам чужды?
Вам мудрость их претит? Так прочь в болота!
Не загрязняйте перьями воды!
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Желая жажду утолить, едок
Разбил кувшин, поторопясь немножко;
Сменил коня на клячу-хромоножку
Среди пути измученный ездок;
Идальго, в муках натянув сапог,
Схватил другой - и оторвал застежку;
В расчетах хитроумных дав оплошку,
Снес короля и взял вальта игрок;
Кто прогорел, красотку ублажая;
Кто сник у генуэзца в кабале;
Кто мерзнет без одежды в дождь и мрак;
Кто взял слугу - обжору и лентяя...
Не перечесть несчастных на земле,
Но всех несчастней - заключивший брак.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Пока руно волос твоих течет,
Как золото в лучистой филиграни,
И не светлей хрусталь в изломе грани,
Чем нежной шеи лебединый взлет,
Пока соцветье губ твоих цветет
Благоуханнее гвоздики ранней
И тщетно снежной лилии старанье
Затмить чела чистейший снег и лед,
Спеши изведать наслажденье в силе,
Сокрытой в коже, в локоне, в устах,
Пока букет твоих гвоздик и лилий
Не только сам бесславно не зачах,
Но годы и тебя не обратили
В золу и в землю, в пепел, дым и прах.
(Пер. С. Гончаренко)


О скрытной быстротечности жизни


Не столь поспешно острая стрела
Стремится в цель угаданную впиться
И в онемевшем цирке колесница
Венок витков стремительных сплела,
Чем быстрая и вкрадчивая мгла
Наш возраст тратит. Впору усомниться,
Но вереница солнц - как вереница
Комет, таинственных предвестниц зла.
Закрыть глаза - забыть о Карфагене?
Зачем таиться Лицию в тени,
В объятьях лжи бежать слепой невзгоды?
Тебя накажет каждое мгновенье:
Мгновенье, что подтачивает дни,
Дни, что незримо поглощают годы.
(Пер. П. Грушко)


Напоминание о смерти и преисподней


В могилы сирые и в мавзолеи
Вникай, мой взор, превозмогая страх, -
Туда, где времени секирный взмах
Вмиг уравнял монарха и плебея.
Нарушь покой гробницы, не жалея
Останки, догоревшие впотьмах;
Они давно сотлели в стылый прах:
Увы! бальзам - напрасная затея.
Обрушься в бездну, пламенем объят,
Где стонут души в адской круговерти,
Скрипят тиски и жертвы голосят;
Проникни в пекло сквозь огонь и чад:
Лишь в смерти избавление от смерти,
И только адом побеждают ад!
(Пер. С. Гончаренко)


Надпись на могилу Доменико Греко


Сей дивный - из порфира - гробовой
Затвор сокрыл в суровом царстве теней
Кисть нежную, от чьих прикосновений
Холст наливался силою живой.
Сколь ни прославлен трубною Молвой,
А все ж достоин вящей славы гений,
Чье имя блещет с мраморных ступеней.
Почти его и путь продолжи свой.
Почиет Грек. Он завещал Природе
Искусство, а Искусству труд, Ириде
Палитру, тень Морфею, Фебу свет.
Сколь склеп ни мал, - рыданий многоводье
Он пьет, даруя вечной панихиде
Куренье древа савского в ответ.
(Пер. П. Грушко)


* * *
В Неаполь правит путь сеньор мой граф;
Сеньор мой герцог путь направил к галлам.
Дорожка скатертью; утешусь малым:
Нехитрой снедью, запахом приправ.
Ни Музу, ни себя не запродав, -
Мне ль подражать придворным подлипалам! -
В трактире андалузском захудалом
Укроюсь с ней от суетных забав.
Десяток книг - неробкого десятка
И не смирённых цензорской рукой, -
Досуг - и не беда, что нет достатка.
Химеры не томят меня тоской,
И лишь одно мне дорого и сладко -
Души спасенье и ее покой.
(Пер. А. Косе)


Сонет, написанный по случаю тяжкого недуга


Я был оплакан Тормеса волною,
И мертвенный меня осилил сон,
И трижды по лазури Аполлон
Прогнал коней дорогою дневною.
Случилось так, что силой неземною,
Как Лазарь, был я к жизни возвращен;
Я - Ласарильо нынешних времен,
И злой слепец повелевает мною!
Не в Тормесе рожден я, а в Кастилье,
Но мой слепец воистину жесток:
Сожжен в огне страстей и втоптан в пыль я
О, если б я, как Ласарильо, мог
За злость слепца и за свое бессилье
Сквитаться - и пуститься наутек!
(Пер. Е. Баевской)


О старческом измождении,
когда близится конец, столь вожделенный
для католика


На склоне жизни, Лиций, не забудь,
Сколь грозно семилетий оскуденье,
Когда любой неверный шаг - паденье,
Любое из падений - в бездну путь.
Дряхлеет шаг? Зато яснее суть.
И все же, ощутив земли гуденье,
Не верит дом, что пыль - предупрежденье
Руин, в которых дом готов уснуть.
Змея не только сбрасывает кожу,
Но с кожей - оболочку лет, в отличье
От человека. Слеп его поход!
Блажен, кто, тяжкую оставив ношу
На стылом камне, легкое обличье
Небесному сапфиру отдает!
(Пер. П. Грушко)


Наисиятельнейшему графу-герцогу


В часовне я, как смертник осужденный,
Собрался в путь, пришел и мой черед.
Причина мне обидней, чем исход, -
Я голодаю, словно осажденный.
Несчастен я, судьбою обойденный,
Но робким быть - невзгода из невзгод.
Лишь этот грех сейчас меня гнетет,
Лишь в нем я каюсь, узник изможденный.
Уже сошлись у горла острия,
Но, словно высочайшей благостыни,
Я жду спасения из ваших рук.
Была немой застенчивость моя,
Так пусть хоть эти строки станут ныне
Мольбою из четырнадцати мук!
(Пер. П. Грушко)


ЭПИГРАММЫ


На нимфу Дантею


Дантея, перед чьей красой
Уродство - красота любая,
Кощунство - идеал любой,
Упала, нимф опережая, -
Точнее, с легкостью такой
Она божественное тело,
Послушное движенью рук,
На землю опустить сумела,
Как будто, падая, хотела
Опередить своих подруг.
(Пер. В. Васильева)


* * *
Приор, в сутане прея, делал вид,
Что проповедь - нелегкая работа:
Мол, я читаю до седьмого пота
И страшно распахнуться - просквозит.
Ужель он не заметил до сих пор,
Что хоть в одеждах легких мы внимали
Его нравоученьям и морали,
Но утомились больше, чем приор?
(Пер. В. Васильева)